Вышли девчата на зеленый бережок, опустились на травку, подобно лебяжьему табунку, и снова поют, теперь уже вместе и одну песню, — ждут, когда совсем начнет смеркаться, потемнеет плесо и покажутся в нем первые сахарные звездочки. Вот одна замерцала, и вторая, и третья, а среди них — месяц, как золотой петух среди белых курочек…
Пора! Подымают девчата подолы, входят в прогретую за день, парную речку, только сторожатся острой осоки. Зажигают свечечки и пускают по реке венки, будто ненароком стараясь подтолкнуть их туда, куда указует хранимая каждой дивчиной мечта. Но плесо кружит венки по своему нраву, а то и столкнет два вместе, да так вместе и поведет.
— Ну, Ярина, не иначе быть нам с тобой соперницами! — скрывая ревнивую муку, пробует шутить дивчина.
Другая тоже обомлела вся, но тут же находится:
— Може, ты за моего брата Петра выйдешь, золовкой тебе буду.
— Тю, нужен мне твой Петро! Вон, гляди, разошлись мы с тобой в разные стороны.
— Слава богу!
Да это что! Один венок подбился к очерету, в самую темень вошел, да вдруг — всем девчатам было видно — начал клониться, клониться набок — свечка погасла.
Первая красавица на селе Катя Витрук зажмурила глаза и так, слепая, пошла из воды на берег. Страшную беду начертал ей ее венок — либо смерть, либо позор. Девчата забыли про свои венки, обступили Катю, начали обнимать ее.
— Да ты что, Катя, то ж все шутка, венки эти!
— Пошуткует, видать, надо мною жизнь, пошуткует… — не глядя в глаза подругам, шепчет Катя, белый ее лоб влажно блестит под месяцем. — Всего ждала, но такого…
— Да, мабуть, жаба прыгнула на венок в очерете!
— Жаба, жаба, не мог сам венок похилиться!
— Может, и жаба, кто знает, — медленно, со смыслом, выговаривает Катя, кивая головой, — может, и жаба…
Между тем от верб, светящихся невдалеке осеребренными месяцем прядями ветвей, доносится до девчат веселый гомон, пробует лады гармошка, стучит, позвякивая, бубен — хлопцы пришли. Девчата услышали их, когда те только спускались к реке от села, но делали вид, что не слышат, да и не до хлопцев было в треволнениях с венками. А теперь что ж! Все позабыли про венки, когда стряслось такое у Кати Витрук. Теперь гляди не гляди, где чей венок плывет, где чья свечечка горит, — не разобрать. Да, может, оно и лучше. Что загодя терзать себя: коли написано счастье на роду, так оно само дорогу отыщет — в Пашкивку, Людвиновку, Фасивку либо в Калиновку, а коли ждет злая недоля — лучше об этом не знать до поры. Вон хлопцы пришли с гармошкой да с бубном.
И подались девчата к вербам — там теперь до рассвета песен, танцев, смеху. И Катя Витрук пошла вместе с подругами — хуже нет одной быть со своей думкой.
Этого только и ждала босоногая команда девчонок, державшихся в отдалении от старших сестер, на бугорке под огородами. Когда взрослые пускали венки — не подойдешь, подзатыльника можно схватить за порванные цветы. А теперь — гайда! Подбежали к воде — прыг, прыг в нее длинноногими лягушатами, перебаламутили плесо, рвут из-за пазух смятые венки — и в воду, так, без свечек: за свечки да спички нагорело б еще днем.
Марийка тоже выскочила на бережок, только хотела сигануть в воду — вспомнила: пиявки! Всю так и обдало холодом от мгновенного видения: они с тетей Дуней белье полощут в реке, а на не тронутой загаром ноге у тети черный слизняк. Марийка увидела, закричала. Тетя Дуня с отвращением скинула не успевшую присосаться пиявку…
— Иди, Марийка! — верещат Кононовы девчонки.
— Иди, вода тэпла!
— Иди, иди!
И хочется Марийке, и оторопь взяла, ноги приросли к бережку: в темной воде чудятся ей страшные черные червяки. Нет! Подошла к самой воде, кинула свой венок с берега, отлегло от сердца: хорошо упал венок и, видать, попал в струю, поплыл, поплыл под напряженным Марийкиным взглядом. Вот пошел по светлой дорожке от месяца, средь играющих белых и черных блюдец растревоженной воды, плывет, покачиваясь с боку на бок, — куда ж плывет венок?
Вдруг завизжали Кононовы девчонки, застыли, глядят мимо Марийки расширившимися в ужасе глазами. Обернулась Марийка — хочет закричать, а не может, онемело, перехватило в груди: к берегу, прыгая и приплясывая, надвигаются черти. На фоне еще не погасшего неба извиваются колченогие фигурки, машут скрюченными руками, огромные головы ощерились распяленными ртами, и глаза горят огнем. Марийка знает: никакой нечистой силы нет, то сельские мальчишки придумали такую страсть… Но тут вся мелюзга уже стреканула к селу, и Марийку тоже метнуло, как из пращи.
Летит, едва касаясь земли, позабыла все на свете, только ловит глазами размытое в темени, спасительное пятно хаты тетки Дуни… Округло заскользило, заскрипело под пятками — капуста, защелкало по ногам — картошка, и вдруг — высокая, мертвая, темная чаща перед глазами — конопли! Те самые конопли, в которые по ночам, разводя руками кисею тумана, поднимаются от реки русалки — набрать длинных, мягких, светлых стеблей на косы, а пойдет мимо запоздалый молодой косарь — заманить в конопли, заласкать, защекотать и унести в реку на веки вечные… Марийка и днем-то пойдет мимо конопель, глядь — сорвано и брошено беремечко. Значит, зря приходили русалки, рано рвать коноплю: не светла еще, не мягка для волос, сорвали и бросили… А тут ночь непроглядная — вдруг сидят уже в коноплях!
Зажмурила глаза — и как в омут головой, только обдали конопли теплым дыханием, терпким запахом, и вот уже врезалась в лопоухие шершавые листья, только поняла, что уже гарбузы пошли, что, значит, хата рядом, — зацепилась за плеть и, стреноженная, полетела плашмя на землю. «Ых, ых, ых, — запаленно ходит грудь, — ых, ых, ых!» Недалеко, за тыном, затрещала, забилась, как от конского табуна, кукуруза — Кононовы девчата пронеслись по своему огороду. Это подстегнуло Марийку, она вскочила и вихрем влетела в свой двор… И, обессиленная, ноги как из глины, голова как в огне, вошла в сенцы, там тоже немного отдышалась, открыла дверь в хату. Свет хлынул в глаза. Прислонилась к косяку, смутно видит: дядя Артем сидит за столом, тетя Дуня хлопочет у печи. Выпрямилась, вскрикнула тетя Дуня:
— Что с тобой, доню моя?! На тебе лица нет.
Стыдно Марийке признаться, какого страха натерпелась и как бежала от реки. А ведь столько ждала от светлого вечернего таинства… Потекли по щекам слезы. Тетя Дуня, почуяв неладное, готовая оборонить Марийку от какой бы то ни было обиды, строго подошла к ней, защищающе обняла, прижала к себе, наклонилась к самому личику:
— Скажи, доню, скажи…
И Марийка сказала — так, чтобы не слышал дядька Артем, как женщина женщине:
— Да… Не знаю, куда замуж пойду…
Тетя Дуня безобидно рассмеялась, выпрямилась облегченно, еще раз прижала к себе Марийку тяжелыми, узловатыми руками.
— Пойдем, доню, вечерять.
Артем Соколюк сидел за покрытым чистой льняной скатертью столом и занимался своим любимым делом.
…Каждый вечер, за редчайшим исключением, Марийка видит его за этим занятием, и ее всегда поражает не сгибаемое упорство дяди Артема, когда он, нацепив очки и надев на голову скобу с черными наушниками, сомкнув огромные, жженные огнем и железом ладони вокруг хрупкого стеклянного цилиндрика, с ушедшим от земной суеты лицом водит посредством штырька еле видимым металлическим волоском по просматривающемуся в цилиндре крохотному серому камешку. Марийка знала, что стеклянный цилиндрик с волоском и камешком — детекторный приемник, и ей, живущей в городе девочке, которой радио доступно, как вода из крана, тем не менее тоже передавалась атмосфера того чуда, к которому часами и неделями пробивался Артем Соколюк. Потому что там, в городе, из тарелки репродуктора радио источалось как бы в готовом виде. Здесь же радио добывалось из своего первозданного источника… А может, тут играл роль непререкаемый для Марийки авторитет Артема Соколюка: что бы он ни делал, что бы ни сказал — все имело значение и вес. Затаив дыхание и не шевелясь, Марийка тоже часами могла просиживать рядом с ним, тщась и надеясь: сейчас грянет чудо, разум восторжествует над слепыми силами природы!
И чудо — редко, правда, но потому и с большей потрясающей силой — обрушивалось на Артема Соколюка. Глаза его замирали в каком-то внезапном озарении, он срывал с носа очки, хватался за наушники, будто оберегая то сокровенное, что появилось в них, потом осторожно снимал, так же осторожно клал на стол — теперь и Марийка могла уловить исходящий от них шепоток, — дрожащими губами говорил ей:
— Беги за хлопцами!
Она вылетала из хаты, перескакивала через тын к дядьке Конону — тут же у конуры вскакивала собака, давясь на цепи и царапая лапами воздух. Дядька Конон возникал, окруженный дочерьми.
— Идите, идите, а то волна пропадет!
Испуг сходил с бледного, заморенного личика, вытянутого книзу узким клинышком бородки, со всего щуплого тельца дядьки Конона, облаченного в холщовую ткань. Неуловимым движением локотков он поддергивал болтающиеся на нем штаны, приосанивался.